Чучельник - Страница 17


К оглавлению

17

Неясные черты матери уменьшались, не теряя своего грозного вида в воображении сына, где она, наоборот, разрослась до размеров гипсовой куклы, которую хорошо помнили оба, хотя у той были пухлые пальцы, белокурые кудряшки, обрамлявшие плоское, невыразительное лицо, бархатное платье, из-под которого выглядывала тонкая полоска кружев. Некогда эта гипсовая кукла занимала кресло матери, как будто сберегая ей место, пока та хлопотала об устройстве сиротского приюта. А потом, вечером, после ужина кукла сидела на коленях усталой женщины, словно была единственной ее радостью в жизни. Жестокая кукла бдительно сторожила его, когда он делал уроки или стоял наказанный в углу за какой-нибудь проступок или за то, что подглядывал в окно за сиротами, мечтая поиграть с ними… «Так тебе и надо, – говорила кукла своими стеклянными голубыми глазами. – Мама любит гипсовых кукол, а ты из плоти и крови». У мамы было много дел и не хватало времени присматривать за ним. «Я вижу тебя ее глазами. Остерегайся шалить, она мне все расскажет», – говорила мать и сажала куклу на его стол. Та сидела, широко расставив ноги, так что видны были ее кружевные трусики; а стоило ее наклонить, стеклянные глаза томно закрывались. Но он так боялся куклы, что долгое время даже не решался коснуться ее, хотя ему очень хотелось выбросить ее в окно, шмякнуть об пол, истоптать ногами в мелкую пыль. Но стоило этой мысли зародиться у него в голове, он тут же шарахался от нее: а вдруг кукла узнает, вдруг вычислит его мысли и тут же доложит матери о его дурных наклонностях. Он изо всех сил гнал эти мысли из головы, чтоб, не дай бог, мать совсем его не разлюбила. Это грешные мысли, нельзя так думать. И веки гипсовой куклы, воровки чужих мыслей, утвердительно смыкались – хлоп, хлоп, хлоп!

«Она тебе все докладывала», – подумал он и по старой привычке потер обрубок левого мизинца, хотя сейчас тот не предупреждал его противным, назойливым покалыванием, к которому он притерпелся за долгие годы. В душе он знал, что кукла доносила на него. Куклы, они такие.

– Я тебя оставлю ненадолго, – сказал он старухе, поднимаясь.

Он не мог больше выносить ее взгляда, застывшего, устремленного на него, где бы он ни находился. Он боялся, что теперь она еще лучше читает его мысли, став неподвижной, как кукла, такой же суровой и такой же беспомощной, так же нелепо раскидывающей ноги, когда он укладывает ее в кровать, и так же показывающей трусы, и веки у нее так же смыкаются, и кожа холодная и скользкая, как гипс, и соски, отвердевшие от старости, топорщат ночную рубашку, и его глаза точно так же прикованы к ним, как сорок лет назад.

– Я скоро вернусь, – сказал он.

Флакон капельницы наполовину опустел.

– Я скоро.

Слегка пошатываясь от непреодолимой слабости, он вышел из комнаты в холодный коридор. Дортуар был на третьем этаже. Теперь, когда сиротский приют прекратил свое существование, все ржавые кровати занимали по одному, по два чучела животных, которым человек дал имена и с которыми проводил много времени, стараясь, чтобы мать не заметила. Животные говорили с ним на языке сирот, у каждого в прошлом была трогательная история, и все без исключения целый день ждали, когда же он придет поиграть с ними. За старыми часами с маятником был тайник для ключа. Человек достал его и поднялся по лестнице. Чучела ждали его, чтобы утешить – так, как никто и никогда в жизни.

В те дни они рассказали ему новую историю, указали новый путь. Свет. Тонкую красную полоску. Они его не осуждали, не считали пакостником. Если идти на ту красную полоску, ему откроется удивительная картина. Картина спасения.

Ощущая в душе искреннюю признательность, он отпер дверь.

VI

Отключив пейджер, старший инспектор Джакомо Амальди свернул в один из темных городских закоулков. Ему нужно было побыть одному. Подумать.

– Я устал, – сказал он в то утро помощнику Фрезе и сам удивился, до чего же это верно.

Под ногами мокро, скользко, полно мусора. Но забастовка мусорщиков ни при чем. В старом городе всегда грязь. Чтоб не упасть в нее, он держался за стены домов, и под его руками крошилась, отваливаясь, штукатурка – «тальк бедняков», как ее величают в гавани. Средь бела дня здесь царит мрак, и в этом мраке он остановился перед дверью, выкрашенной в зеленый цвет, с латунным кольцом, висящим косо и уныло, будто оно хотело упасть, да раздумало. Он прижался лбом к этой двери, ища нечто утерянное, утраченное и боясь этой вдруг нахлынувшей усталости, что ложилась тенью на его миссию. Изнутри послышались шаги, и дверь отворилась. Амальди застыл, словно увидев перед собой призрак.

– Меня ищешь, дорогой? – спросила проститутка, которой на вид было никак не меньше пятидесяти.

Выходивший от нее клиент виновато склонил голову, пробормотал что-то в знак приветствия и ретировался.

– Нет, я… – начал было Амальди.

– Робеешь? – подмигнула женщина. – Заходи, заходи, кофейку выпьем и еще кой-чего.

Инспектор вошел в дом, еще более темный, чем переулок.

– Ты уж потерпи, мой сладкий, – продолжала женщина, запахивая нейлоновый халат. – Я пока кофе не выпью – не человек. Не возражаешь?

– Нет, – сказал Амальди.

– Ну и умница. Вон туда проходи. – Она указала ему на крохотную комнату без окон.

Амальди уселся в кресло, обитое потертым зеленым бархатом. Вытер о подлокотник руку, вымазанную штукатуркой. Комната скорей напоминала нужник, узкий и тесный; здесь, помимо кресла, поместился еще только один стул. В полумраке пахло мужским нетерпением. Под ногами, на вздыбившемся тут и там линолеуме валялся растрепанный журнал. Он не стал за ним нагибаться. Только глубоко вдохнул этот запах, отдававший латексом презервативов и стимулирующим кремом. Запах любви… Проститутку он видит впервые, а дом знакомый. И запах тот же самый, он сразу его почувствовал, как вошел. За двадцать лет не выветрился.

17