– Мама, – пробормотал он детским голосом.
Синьора Каскарино не отозвалась. Под одеялом вырисовывались разведенные ноги, как две горные цепи, обступившие плодородную долину, что дала ему жизнь. Где кукла? Где наказания? Куда девались ледяные глаза, которые всегда все знали, все видели, которые просвечивали ему все нутро, вычищая оттуда накопившуюся скверну?
– Тебе бы присмотреть за мной… – продолжил он.
Мехи аппарата искусственного дыхания раздувались и опадали в навечно заданном ритме.
– Мама, в чем же мы ошиблись?
Услышав свой детский голосок, он сам удивился, и в сердце его произошел какой-то надлом, как будто голос имеет свойство вышибать не только слезу, но и наглухо запертую дверь. В порыве нежности он протянул руку к инертной руке матери и стиснул ее. Кости пальцев под тонкой кожей похрустывали, точно игральные в бархатном мешочке. Теперь мать уже не сможет уклониться от его ласк.
Профессор Авильдсен внутренне содрогнулся. Подобный оборот никогда не приходил ему в голову, а ведь это так логично. Что, если мать не полностью парализована, как считают все вокруг, подумал он, хватаясь за последнюю иллюзию, а только притворяется, позволяя окружающим делать с ней то, чего иначе никогда бы не допустила. Все прочие мысли улетучились из головы в тот миг, когда профессор Авильдсен вновь почувствовал себя ребенком и понял, что эта женщина принадлежит ему, что она доступна его ласкам, его любви. Точь-в-точь как это было когда-то с куклой.
Пальцы мужчины скользнули вверх по старческой руке, добрались до плеча. Он отдернул руку и взглянул матери в глаза. Никакой реакции. Ритм аппарата не изменился. Она не устраняется. Она позволяет себя ласкать и даже не останавливает на нем своих ледяных, полных немого укора глаз. Тогда он протянул руку к ягодицам; они были твердокаменными под мягкой плотью его подушечек. Он поднял руку и посмотрел на нее: почти такая же, как в детстве, изящная, нежно-розовая, с неглубокими линиями, избороздившими ладонь. Мизинец только что ампутировали; швы натягивают кожу, не желающую зарубцовываться. Он просунул руку под одеяло. Ягодицы без покровов показались ему еще тверже, и он продвинул руку чуть выше, к податливой мякоти у входа в чрево, в плодородную долину, давшую ему жизнь. Снова взглянул в белые глаза матери. Слепая, как пес Гомер… Веки профессора сомкнулись.
Он по-прежнему видел себя в детстве. Видел свою руку, листающую страницу художественного альбома. Он один в своей комнате, изолирован от всех, потому что мать первой заметила, разгадала его страшную, извращенную натуру. Он носит в себе эту гниль, это болезненное зловоние, постоянно готовое вырваться наружу и отравить все вокруг. Мать давно увидала на его челе это Каиново клеймо, этот перст Божий. Страницы книги скользили между пальцев, одна за другой, гладкие, блестящие, красочные, хотя он не различал красок. Потом появилась она, кукла, Ева, женщина, окропляющая Землю густыми молочными каплями, что обильно сочились из ее соска. А сосок доили розовые пальцы – его, сына, убийцы.
Рука профессора, ласкавшая старческий низ живота, вдруг судорожно сжалась. Он задохнулся от рвотного позыва, открыл глаза и сквозь пелену слез увидел глаза матери, белые, безжизненные, чистые, как лист бумаги, на котором он готов написать последнюю похабщину. Сжатая в кулак рука под одеялом показалась алчущим зверем, раковой опухолью. Профессор оцепенел, не в силах ни отрешиться от собственной руки, ни вытащить ее из-под одеяла. Он в ужасе смотрел на ее контуры, словно в надежде добиться от этой неподвижности хоть какого-нибудь отклика. Наверное, он бы просидел так целую вечность, если бы в мозгу не появился новый образ. Ему вспомнилось, что женщина держала в одной руке яблоко, символ первородного греха, а в другой – стрелу, направленную в спину купидона.
Он со злостью выдернул руку. Голова наполнилась гуденьем Голосов, которые поведали ему, что женщина – убийца, что она убила бы ребенка, если б могла, если б он не успел отпрянуть. Профессор зажал руками уши, чтобы оборвать этот внутренний гул, и разинул рот в беззвучном крике. Когда наконец ему удалось восстановить тишину, из глаз свободно хлынули слезы.
Зрачки матери по-прежнему сверлили пустоту. Профессор Авильдсен поднес руку ко рту и выплюнул на обрубок мизинца пенный сгусток слюны. Потом провел изуродованной фалангой под левым глазом матери и оставил сгусток в уголке глаза, наподобие слезы.
– Ты так и не научила меня молиться, мама.
Старуха не откликнулась.
Профессор Авильдсен снова взглянул на часы.
– А теперь мне пора, – сухо сказал он и поднялся.
Выходя из палаты, он не обернулся. За этой дверью он опять стал новым человеком. Человеком из толпы. Человеком, которому необходимо довести до завершения свой грандиозный замысел. Он дошел до машины, уселся на водительское сиденье, поправил зеркало заднего обзора и стал ждать. Прошло всего несколько минут, и она появилась. Он пропустил ее вперед и включил зажигание. Бросив последний взгляд в зеркало, заметил знакомую фигуру, торопливо, локтями пробивающую себе путь через толпу.
– Святой Иаков, – с улыбкой проговорил профессор и тронул машину с места.
Он медленно ехал по заваленной мусорными мешками улице и прибавил газ как раз вовремя, чтобы оказаться у перекрестка, на котором Джудитта должна была перейти улицу. Резко затормозив, он привлек к себе ее внимание. Девушка посмотрела, узнала его и улыбнулась.
– Вас подвезти?
Джудитта медлила с ответом.